Аграновский А. А лес растет. 1970 г. В кн. «Детали и главное. Очерки». М., «Советский писатель», 1982. Стр. 363-370.
 

 

 

 

Почему-то самые большие склоки бывают в самых маленьких коллективах. Есть в Кандалакше заповедник, где все всё обо всех знают. Обиды не забываются, раздоры — надолго, разборы тянутся годами. «Значит, — спросил я у Коханова, секретаря партбюро, — при прежнем директоре было у вас две враждующие группировки?» — «Почему две? — сказал он.— Три. Научные сотрудники разбились на три группы».

А их там всего десять человек.

Впрочем, коллектив, зараженный склокой,— это уже было, писалось об этом. И вот работает среди прочих ботаник, женщина тридцати пяти лет, роста малого, голос тонкий, когда волнуется, проводит языком по сохнущим губам. Говорят, не сложилась у нее женская судьба. Говорят, строптива, нервозна. Месяцами будет жить на самом диком острове, морозы, ветры, бури стерпит, а грубости, самой простой, не стерпит. И где бы ей смолчать, доказывает свое. Горда и беспомощна, доверчива и замкнута, умна и неумна.

В общем, характер у Ирины Патрикиевны трудный, и невзлюбили ее, что тоже не ново, но не в этом суть. А в том суть, что именно она подготовила кандидатскую диссертацию. За четыре года собрала весь материал. А коллеги ее не собрали. Могучие мужчины, которые по десять, по пятнадцать лет сидят там, не подготовили. И даже сам директор Кестер без ученой степени и зам его по науке Карпович без степени. Могут они такое пережить? Нет, не могут они такое пережить. И вот они сговариваются, заранее распределяют роли, чтобы работу завалить, что, впрочем, тоже описывалось, тоже было. Трудно найти свежий сюжет, но слушайте, что происходит дальше. В большом городе, если уж очень нужно, как-нибудь бы извернулись: «В обзорной части труда уважаемого соискателя не вполне верно трактуется литература по данной проблеме...» А тут все на виду. Тут никто не решился (или не смог) отрицать полезность ее труда. Тут каждый, кто брал слово на научном совете, отмечал высокую ценность проделанной работы. Так что мы с вами избавлены от необходимости влезать в ученый спор: нету спора. Но, говорят они, общественное лицо этой женщины таково, что они не могут рекомендовать ее труд к защите.

Вот этого еще не было.

Читал я протокол, и глазам своим не верил. Первое ужасное обвинение: в диссертации она не выразила благодарности руководителям заповедника. (Сотрудникам, которые непосредственно помогали ей в работе, выразила.) Но это ведь расхожее место юмористов: «благодари и кланяйся» — знаменитая первая заповедь диссертанта; уважающий себя фельетонист и писать-то об этом устыдится. А тут солидно, весомо, во всеуслышанье, да не в одном выступлении, а в нескольких: почему нет благодарностей?

Второй упрек: в тот год она не подписалась на центральную газету. Придется дать справку: такого закона нет, чтобы обязательно быть подписчиком (как нет закона, чтоб обязательно благодарить), — дело это сугубо добровольное. Но она объяснила, что дома прожила за весь 1969 год четыре месяца, а остальное время была в разъездах, в основном на островах Баренцева моря, куда и почту доставляют редко. Научный совет не внял.

И третье ужасное обвинение: она слабо проявила себя в общественной работе. Факты? Пожалуйста. Один акт до такой степени потряс их активные души, что о нем сообщено было даже редактору местной газеты. Приехали в Кандалакшу артисты, местком наметил культпоход, провести его поручили ботанику. И вот, вообразите, объявление она повесила, деньги собрала, но за билетами не поехала в клуб (это, видите ли, ниже ее достоинства), а послала другую женщину, младшего научного сотрудника.

Стыдно. Стыдно разбирать это всерьез, но тут есть одна тонкость: нехорошо гонять с общественным поручением подчиненного тебе человека. Однако я эту женщину нашел. Оказалось, она ботанику не подчинена. Оказалось, ей все равно было нужно в клуб, «в самодеятельность». А Ирина Патрикиевна осталась в лаборатории, поскольку, как сказали мне, Заполярье для науки очень удобно: солнце летом не заходит, и можно работать с микроскопом всю ночь.

В связи со всем этим и выражали они свой гражданский гнев, и она расплакалась прямо на совете, чем лишний раз показала свою невыдержанность, и зам по науке Карпович напомнил собравшимся, что в настоящее время мир расколот на два лагеря, и борьба между двумя идеологиями очень остра, и вот, стало быть, в какой обстановке она, эта зарвавшаяся ботаник, сидела всю ночь у микроскопа, вместо того чтобы бросить науку и бежать за билетами в клуб!

Впрочем, развязка вышла преаккуратная: она исправилась. Тут же она исправилась, и ей разрешили диссертацию защитить. В характеристике указали, что (цитирую) «...в последние два месяца ее активность в общественной работе возросла: прочитала пятнадцать лекций, подписалась на периодическую печать и т. д.». Особенно меня тронуло это «и т. д.». Как все просто, не правда ли?

 

Однако не смешно. Мелко, провинциально, пошло — согласен, но не смешно. И как-то мне уже не хочется улыбаться. Одно страшноватое предположение гложет меня: а ведь они не дураки.

Эти люди умнее того, что сделали они.

Тут расчет. Вести научный спор трудно, защита будет не в далеком заповеднике, а в Ленинграде, придут настоящие ученые, им резоны нужны. А если бросить тень на «общественное лицо», кто же решится спорить? Слова-то взяли они не простые, а самые что ни на есть заповедные. Понимаете, когда я беседовал со здешними деятелями, больше всего было удивления в их глазах: неужто корреспондент и впрямь возьмется об этом писать?

Надо писать, и резоны тут нужны. Начну с самого простого: люди разны. «Для нелюдима шум ярмонки менее заманчив» — это заметил еще А. С. Грибоедов. Один с детских лет заводила, другой от рождения бирюк. Вовлекать его в общественные дела — нужно, воспитывать — можно, судить — не за что. И ежели бы, страшно вымолвить, активность ботаника «в последние два месяца» даже и не возросла, тут нет еще повода для административных мер.

Сказавши об этом (но не ранее), можем мы перейти к нравственной стороне вопроса. Все же человек образованный, интеллигент, стоящий в стороне от общественной жизни,  фигура в наших условиях странная. Ученое высокомерие, эгоизм, суперменство от науки — черты пренеприятные. И ежели перед нами обыватель, которому все безразлично, кроме карьеры и зарплаты, для которого «ставка — больше, чем жизнь», тут есть повод для морального осуждения.

Что же в Кандалакше? Я листаю «Объяснительную записку к годовому отчету заповедника» и вижу, что лекций для населения Ирина Патрикиевна прочитала столько же, сколько директор, статей напечатала в газетах столько же, сколько зам по науке, а интервью корреспондентам (есть у них и такой пункт) дала столько же, сколько секретарь партбюро. (Кстати, если останется этот пункт в будущем году, то я сильно продвинул им выполнение плана, поскольку взял там десяток интервью.) Можно ли признать все это «общественной работой»? Не знаю, ясности в терминологии нет, социологи спорят, во многих анкетах берутся в расчет только выборные посты. Что ж, избирали эту женщину в ревизионную комиссию месткома, и в культурно-массовую, и была она редактором стенгазеты, была членом окружной избирательной комиссии... Выходит, сведения о ней попросту ложны. Даже с самой формальной точки зрения. Выходит, нагрузок-то хватало у нее.

Но мы уже торгуемся. Я ловлю себя на том, что и сам заразился Кандалакшским подходом. Они, значит, скажут: пассивна. А я им: активна. Они скажут: слабо участвовала. Я скажу: не слабей других. Они мне: мало нагрузок. Я им: много. А сколько надо? Сколько будет «в аккурат»?

За билетами ездила в тот раз зоолог Хлызиа. Работает она в музее заповедника, вот ее должность. Кроме того, вы помните, участвует в самодеятельности. Еще она опекает медведей, охотники привезли и малышами, пришлось выпаивать с рук, все дни недели прибегать к ним, потому - выходных они не понимают». Сейчас это полуторагодовалые сильные звери, Хлызина входит в клетку: «Мишка, поцелуй Машку. Не так, дурень, по-хорошему!.. Теперь ладушки. Пляши, Маша... Попрыгаем!» — ходуном ходит клетка. Дома у Хлызиной лосенок Лозя, нелепый и грациозный. Его привезли недельным, в лесу без матери он бы погиб, и пришлось взять, потому что заповедник отказался от него, и вот живет, ходит всюду за хозяйкой, просит манной каши. Со шкафа покрикивает на него сойка, по прозвищу Мотя. Само собой, крутятся вокруг юннаты, самые хулиганистые мальчишки, которым некогда теперь хулиганить; при мне примчались двое с великой новостью: «Чибис прилетел!» Еще Хлызина (обычно до работы) ловит лягушек, ящериц, змей — это ее научная тема. И растут у нее два сына, что, по моему скромному разумению, для служащей женщины «нагрузка» предостаточная.

- А какую вы ведете общественную работу?

- Никакой,— сказала Хлызина.— Наверное, никакой...

Нет, мерить гражданственность одними «галочками» в отчетах мы с вами не будем. И спор вести на таком уровне не будем. Потому что общественную активность не наденешь на себя, как костюм. Надеть много можно, иной весь увешан нагрузками: сто одежек, и все без застежек. У одного из ученых мужей заповедника насчитал я их шесть штук. Будь у Ньютона столько нагрузок, не видать бы миру закона всемирного тяготения. А она, активность, внутри.

 

История двух медведей имеет свое продолжение. Вдруг директор Кестер распорядился их убить. То ли вольеры не было для них, то ли чучело понадобилось для музея — он не объяснял. Приказал, и все. Хлызина сказала: «Не дам». Он при всех назвал ее дрянью: «Подрываете мой авторитет!» Она дала телеграмму в Мурманск, в «Полярную правду», оттуда позвонили в горисполком, оттуда — в заповедник. Позже, показывая мне свое хозяйство, Кестер похвастал: «Вот, зверей содержим. Силами общественности строим для них зимнюю вольеру». Он не сказал, что общественность — это та же Хлызина: обегала все стройки города, выпрашивая цемент, прутья, кирпич. Но ей он все-таки отомстил: она не выключила чайник, в котором грела воду для медведей, чайник выкипел, и тут уж, как вы понимаете, можно было вкатить выговор за «халатное отношение».

Познакомился я с Возчиковыми, очень уважаемыми здесь людьми. Василий Иванович самый старый из лесников, Кестер сам писал о нем в газете под рубрикой «Рассказы о коммунистах». История тут такая: живет старик со своей старухой на острове, а до них жил молчаливый лесник Анди Варипу; после он утонул. И вот — откуда пришла ему фантазия? — расписал он русскую печь: с одного боку петухи и рыбины в ярких квадратах, с другого — черный котел, алое пламя под ним и черти шуруют.

- Взойдешь в избу,— говорит Возчиков,— ну чисто ковер! Жаль мне очень, что замазали.

- Как замазали?

- Кестер велел.

- Он что, жил здесь?

- Да нет, мы живем со старухой.

- Как же он объяснил вам?

- Что-то и разговору не было. Приказал, и все...

Пожалуй, вы все уже поняли. Но это не просто штрихи к очерку нравов, мне вот что важно: где бы действительно должны вмешаться общественные организации, там их нет. Помощь приходит извне. Когда медведей хотели убить, помогла газета. Когда одному из рабочих не стали платить законную его зарплату, помог народный контроль. Когда директор сочинил нескромную характеристику сам на себя (был и такой случай), вмешался горком партии. Мне в горкоме даже жаловались:

—        У нас тысячи рабочих на заводах, в порту — нигде такого нет. А этих трясет и трясет. Вызовешь, сделаешь им внушение — сидят месяца три тихо. А там опять...

Ни один мало-мальски серьезный спор не решается внутри коллектива. А значит, чего бояться слов, коллектива нет. Хотя собрания, какие положено, проводят, взносы собирают, протоколы пишут. Коллектив — это когда вместе люди сильнее, чем порознь. А тут есть сильные, но каждый сам по себе. Коллектив соединяет лучшее в людях. Заповедник соединил в них худшее.

Снова перебираю я Кандалакшские встречи: народ-то в основе своей неплохой, вот что обидно! Коханов — трудяга, начинал лесником, вышел в лаборанты, кончил заочно институт, дело свое знает, делу предан, он такое видит в природе, мимо чего пройдут многие... Карпович — опытный специалист и человек смелый: в пору птичьих базаров лазит на самые отвесные скалы, куда не всякий альпинист рискнет залезть... Кестер — сильный администратор, себя не щадит, дня не было, чтоб вовремя ушел с работы, благодаря его настойчивости продвинуты кордоны на дальних островах, он сумел приструнить браконьеров, добился расширения заповедных земель, наладил выпуск сувениров, буклетов.

Можно бы и дальше продолжать, но когда он написал в отчете, что «к юбилейной дате гага увеличила количество гнездовий на 51 процент», люди знающие улыбались: она-то увеличила, да только причину даже объяснить пока никто не может. Когда он, лесовод по специальности, взялся писать ученые статьи по темам, прежде ему неведомым, умники опять посмеивались, но про себя. Как водится, одни из них эти статьи редактировали, другие переписывали, третьи ставили его подпись рядом со своей. И лишь строптивая не смолчала: «Борис Владимирович,— спросила на совете,— считаете ли вы себя достаточно компетентным для ведения такой чисто ботанической темы?» — «Мы, Ирина Патрикиевна, поговорим с вами после заседания».— «Зачем же после, давайте сейчас…» И отказалась быть соисполнителем: судьба ее была в тот день предрешена.

Я говорил об этом с Бианки, единственным из них ученым со степенью. (Даже председатель горисполкома, вспоминая достопримечательности, не забыл сказать: «И есть у нас в Кандалакше один кандидат наук».) Ученый он, я знал, серьезный, очень многое знает, все решительно понимает,— говорить с ним удовольствие. Были мы одни на маленьком островке, на Девичьей луде. Высокий, загорелый, голубоглазый, бородатый, всей повадкой своей он нравился мне, и я смягчал невольно: дескать, понять не могу, как это он, бывши на совете, не вступился за женщину.

—        Если бы только это...— сказал он досадливо. — Карпович со мной советовался. Скажи я ему твердо «нет», ничего бы не было. Вот и сморозили, и пришлось потом идти на попятный... Глупость!

Бес попутал, говорили в старину. Соединились слабости людей, смелый праздновал труса, умный вдруг сделался туп. И была тут, конечно, зависть, притом даже не к научному успеху, а к гражданскому мужеству маленькой женщины, которая одна решилась на то, на что они, мужики, не решились.

Вот мы и пришли опять к разговору об общественном лице.

 

Иные судят так: будь ты самый великий музыкант, покуда ты играешь на своей скрипке — это твоя должность. Вот когда отложишь скрипку, наденешь на руку повязку и пойдешь ловить хулиганов,— тут ты общественник. А милиционер, покуда он ловит хулиганов,— это его должность. Вот когда он снимет фуражку и возьмет в руки скрипку,— тут он общественник.

Где мы дилетанты, там общественники.

За что денег не получаем — то наше общественное лицо.

Один из активистов, который все годы занимает в заповеднике выборные посты, сказал мне, что ждет не дождется «освобождения».

- Почему? — спросил я.

- Займусь наконец наукой.

- А сейчас?

- Все как-то больше урывками...

Я не очень понимаю, откуда набрался он стольких обязанностей в коллективе, где со всеми лесниками, бухгалтерией, матросами не наберется шестидесяти человек. Но вы вдумайтесь: то, за что государство платит ему, научному сотруднику, зарплату, — урывками. Ясно, что если это принять за добродетель, то ревностное исполнение своих прямых обязанностей покажется пороком.

Это ведь надо было додуматься, чтобы женщину, которая в тяжелых условиях, на диких островах, на студеных морях делала все, порученное ей (в диссертацию переросла ее плановая тема), которая больше сделала, чем было поручено (в один из сезонов вместо двух тысяч квадратных метров «пробных площадок» заложила свыше трех тысяч; тогда ее хвалили за творческий подход), которая все отпуска за свой счет ездила изучать растения (Иссык-Куль, Аскания-Нова, Камчатка и т. д.), которая в итоге лучше других справилась с задачей, — это ж все надо было перевернуть с ног на голову, чтоб именно ее обвинить в пассивности. Чего и чего не придет в голову, глядя на это!

В Кандалакше я, увы, ее не застал: уволилась. Для заповедника это большая потеря, но сама она, конечно, не пропадет. «Предзащита» диссертации прошла в Ленинграде успешно, ее пригласили в другое научное учреждение, ее ждет интересная работа, опять на Севере, снова на краю света — пожелаем ей успеха. А сами вернемся к главному.

Дикий, заповедный взгляд, с которым столкнулись мы, лишь там мог явиться, где общественную работу противопоставили труду, — вот главная их ошибка. Сбросили со счетов такую малость, как честный труд на благо общества. А плохую работу, которая приносит обществу вред (или, во всяком случае, не приносит всей возможной пользы), хотят компенсировать бурной деятельностью по организации культпоходов. Но, дорогие товарищи, это ведь не игра, не телевизионный «КВН», где, не добрав очков в одном задании, можно «перебрать» в другом.

Вдруг я увидел (видел и раньше, а тут увидел), что почти все мероприятия, все собрания проводят они в рабочее время. Если и не целиком, то уж час-другой непременно ухватят. «Иначе, говорят, их не соберешь». Довод! На заводах, на стройках я такого в общем-то не наблюдал: там у людей урок, норма. А в научных учреждениях, в КБ, в конторах — ну просто стихийное бедствие: там, глядишь, стенгазету клеят в рабочее время, там в футбол играют, там в хоре поют. По существу, общественная работа становится платной, что запрещено постановлениями весьма высоких инстанций, — чего же мы мирволим этому? До того привыкли, что иной оскорбится в лучших чувствах, если вы укажете на непорядок: он ведь не для себя — для коллектива. Выключил прибор, отставил рейсшину: «Ты куда?» — «В комитет комсомола. Будем обсуждать проблему трудовой дисциплины».

Силком возвращаешь себя к мысли, что ученый должен заниматься наукой, а писатель — писать, а врач — врачевать, а сапоги тачать — сапожник. И тотчас оглядываешься: а как же обязанности гражданина?.. Скажу: у нас сотни тысяч мастеров — рабочих, колхозников, служащих,— которые самоотверженный труд сочетают с общественными делами. Сочетают, а не противопоставляют. Скажу: в традициях русской науки издавна было участие в прогрессивных движениях. Участие, а не подмена. Крупный ученый у нас всегда общественный деятель, примеров множество, скорей всего вы назовете Тимирязева. Но тем и ценен был приход «депутата Балтики» к большевикам, к народу, что пришел не кто-нибудь, а Тимирязев!

Труд — основа всему. Труд, который заменить ничем нельзя; давно сказано, что лучшее из вегетарианских блюд — это кусок мяса. Стало быть, трудовая активность есть неотъемлемая часть активности общественной. Более того, наиважнейшая часть. Стало быть, общественное лицо человека определяется тем, что он дает обществу. А больше всего каждый даст не там, где он дилетант, а там, где специалист. Отношение к труду — вот оселок, на котором проверяются и сознательность, и политическая зрелость.

«Что уж там скрывать, товарищи,— писали И. Ильф и Е. Петров, — все мы любим советскую власть. Но любовь к советской власти — это не профессия. Надо еще работать».

 

А лес растет... Это сказала мне жена Возчикова Ефросинья Максимовна, добрая, рыхлая старуха с сияющими глазами сказочницы. Говорила она о том, что живут они здесь больше тридцати лет, «с начала заповедника», перебывали, считай, на всех островах, и всякое было, хорошее и дурное, и люди были всякие, а дело делается, а жизнь идет к лучшему. А лес растет.

- Как у нас хорошо, что вы!.. Поедешь в контору: тот напился, того уволили. Начинаются свары — перестает искренность. А моему некогда в это входить: работает. Все первые избушки рубил на островах, рыбацкие, черные. И ничего, жили, детей подняли. Что трудней их растить, то они лучше. А теперь и ясельки, и игры всякие, не знаешь, каким и детям ладо быть. Но вот, получается совсем обратное... Что вы! Как дорого в нашем возрасте — тишина.

Я записал ее рассказ. Чем дольше слушал, тем легче, проще становилось на душе. И такою ненужностью обернулась вдруг вся эта возня, мишура, от которой «перестает искренность». Я слушал и все повторял про себя: а лес растет. Кабы еще не мешать ему!

- Что плохо, корову пришлось продать. А была она маленькая, подсильная. Почему? Вот именно ей нужно в коллектив. Как гонят коров в Кандалакше, сейчас она в воду. Бывало, за версту уплывет. А где ж ей, когда тут семь верст. В море она чернявая, безрогая, как стайка гаг. Я зову ее: «Лампа! Лампа!» Сейчас завернет — и назад; быстро они плывут... А прошлый год — она уже в декретном, неделя ей до отела, — гляжу: опять в воде. «Лампа! Лампа!» — никак не идет. Хорошо, Василий Иванович был дома, сел в лодку и завернул ее... Это у нас третья была корова, те две даже и не покушались, чтоб в море, а этой — ну не надо ей на острове. Как услышит стадо с материка...

- А слышно, Ефросинья Максимовна?

- Обязательно. Если волны нет, да даже и волна.

Такая здесь тишина. Птицы непуганые. Когда я плыл на остров, вынырнула у самой лодки нерпа, уставилась любопытными глазами. А тюлень, дремавший шагах в сорока, даже головы не повернул. Природа — ничего лишнего: серые острова, синие горы, белое море. И люди, поморы, трудолюбивы, немногословны, отважны,— тоже ничего лишнего. И дело у них самое благородное. Берут они, Пимены и Несторы матери-природы, разграфленную «Летопись», ведут свои наблюдения, записи такие: «Появились первые проталины», «Первая полынья», «Последний переход по льду», «Первая встреча» (о перелетных птицах), «Подъем молодых на крыло»... Мир покоя, мир здоровья, мир красоты — чего лучше? Какая должна бы быть здесь покойная, чистая жизнь.

Я вспоминаю все это и говорю себе: ничего, все будет хорошо. Есть еще, куда от них денешься, бездельники, болтуны, склочники, а заводы строятся, а сталь выплавляется, а дело делается, а жизнь идет к лучшему.

А лес растет.

 

1970